Прежде, чем ты сможешь тревожить прошлое, ты должен пройти аккредитацию. Об этом, в частности, говориться в готовящемся законе о поисковых работах, о делах весьма призрачных, о странном стремлении людском увековечивать память.
Память – это вечное возвращение. Возвращение в никуда. Весьма странно, но это «никуда» и это «ничто» совершенны, как совершенно всякое «несуществование». Совершенное только ничто. Так говорил Конфуций. Так что получается, что прошлое – такая же неосуществимая мечта, как и будущее. Вот еще какое дело. Если бы несчастный сумеречный Гамлет находился в неком имманентном пространстве, в неком безвременье, и если бы у него в запасе была, ни много ни мало, небольшая вечность, то как бы он таком случае решал свой фундаментальный вопрос? Как распоряжался бы вспышками нейронов в своем воспаленном мозгу? Ведь наверняка «быть или не быть» для бессмертного не то же самое, что «быть или не быть» для обреченного на гибель. Это, очевидно, разные плоскости. Интересно то обстоятельство, что люди, создания более чем смертные, как раз склонны страстно утверждать: «Быть! Быть! Вовеки быть!», и вся человеческая культура построена на этой интенции. В тоже время, почему-то две тысячи лет назад одно бессмертное существо решило, что «не быть» и взошло на крест. Странно, странно, весьма странно. Но меня уводит в сторону. Виною тому, по всей видимости, абсент.
Сейчас, я доберусь до точного названия проекта закона, но прежде сожгу над крепчайшей зеленой жидкостью еще один карамельный квадратик и выпью залпом содержимое. Зеленое сотрясение и белесые вспышки и обожженная гортань, и нёбо вместе с ним. Итак, «О проведении поиска и упорядочивания захоронений жертв войн и политический репрессий и увековечивании их памяти».
Я захожу в просторный конференц-зал. Людей довольно много. Впечатление они производят скорее геологическое, чем археологическое. «Загробная геология». Многие в характерных свитерах грубой полинявшей вязки. И мне кажется, что с воздуха начинает свисать этот спокойный серый могильный душок – запах ко всему безразличной земли.
Я – спутник круглого стола, двигаюсь по собою же сотворенной орбите. Один оборот, другой, третий – никак не могу решить, где оставить диктофон, где оставить алый воспаленный глаз записи, откуда лучше впитывать звук.
Довольно быстро завязывается дискуссия. Закон призван упрощать выдачу разрешения на проведение поисковых работ, но не все присутствующие здесь поисковики склонны с этим соглашаться. Вроде, времени на заполнение всех бумах будет уходить гораздо больше. Здесь оказывается, что поисковик – личность целиком добровольная. Он ищет кости замученных и убиенных после работы, на выходных, во время отпуска.
Грамотные ребята на отпуска едут к берегам подгаженных бассейнов, где, если червовая фортуна совершает свою прелестную отрыжку, тискают туманно, тайно улыбчивых барышень талии, резко обтекаемые сухим ветром, блестящим бисером холодных капель, полоумным солнцем – и тут же ненавязчивый шлеп по сдобным, гладким, плохо прикрытым ягодицам.
А эти берут в руки лопаты и бредут в леса, извлекать на свет такого благосклонного ко всему живому мира дремлющие кости. И не разобрать, кто кого расстреливал, и кто кого пробовал на прочность точеными предметами, и кто кого укладывал спать в приветливые объятия холодно-теплой земли – груды тел сплетаются в одном неразрешимом вопросе, и ты хоть расплоди еще тысячи бесполезных страниц исторических хроник и справок – самое ключевое – почему смерть – единственная действительная вещь в этом мире – не узнаешь.
Согласному готовящемуся закону – во время поисковых работ найденное то, что некогда очень давно было человеком, найденное и извлеченное, не считается эксгумированным телом, потому что эксгумация предполагает наличие мягких, мягких тканей. Новые формулировки упрощают заветное разрешение суда.
Заходит речь об аккредитации поисковиков. Один спикер говорит интересную вещь – павшего воина неосторожным обращением можно убить второй раз, поэтому нужно проверять компетентность вызвавшихся на поиски энтузиастов. Человек из Минкульта добавляет, что встречал поисковиков, которые, приходя к нему в кабинет за разрешением на поисковые работы, не узнавали модель танка «Тигр», стоящую на его столе – невежды в области истории.
Тут же кто-то встает на защиту и говорит, подтверждает, что да – бывает человек ни черта не смыслит ни в истории, ни в археологии, но у него есть прекрасные поисковые качества – ОН УМЕЕТ ИСКАТЬ МЕРТВЫХ.
Это, пожалуй, самый любопытный момент. Какой сложный, вполне годящийся для какой-нибудь книги психологический тип. Человек, ищущий чьи-то забытые кости не ради умножения исторической информации, и не ради наживы, так называемой «черной археологии», а ради единственного факта – «отыскал». Что это? Какой-то дивный невроз? Невозможность уснуть ночью, пока знаешь, что где-то там, в жутких темных лесах остаются чьи-то захоронения?
Оставаться ночью рядом с чужим разворошённым прошлым, под черным небом, и находить в себе силы дожидаться рассвета, чтобы продолжать поиски. Ради чего-то. Покуда сам не стал прахом и в прах не возвратился.
Я встаю, поправляю галстук и очки, забираю со стола диктофон. А сейчас как раз ночь. Выпиваю еще рюмку абсента, без сахара. На какой-то отражающей поверхности мелькнули позеленевшие глаза. Надеюсь, мои.
Репортер-декадент
В это позднее время мне позволено воспользоваться эрзацем свободы, и написать эти несколько бесполезные строки. Днем ведь все по-другому, день посвящен самому важному, день стреножил тебя костюмом и продел тебя в галстук. День отрезвлен и лишен любви. Я видел молодых людей, возвращавшихся с кладбища своей молодости. Я видел, как красота не спасала, но унижала этот мир. Если вдуматься, то нет ничего страшнее красоты. День полон миазмами тоски. Ночь все же создает ощущение загадочного объема, пускай и обманчивого. Ночь – это почти весна.
Я окунаю кубический кусочек сахара в абсент, извлекаю обратно и насаживаю его на колышек нежного пламени, которым расцветает зажигалка. Сахар карамелизируется и раскаленными каплями ныряет в зеленую жидкость. Я выпиваю ее. Семидесяти пяти градусный напиток вторгается в мою ротовую полость. Время писать репортаж, особенный репортаж, который никуда не пойдет, останется здесь.
Морозный полдень, руки в холодных пятнах, я скрадываю шею воротом пальто, морщусь. Небо выстелили в единый тон, оттуда изредка срываются хлопья снега. Я думаю о том, что мой декаданс – это мой долг перед Вселенной. Я вхожу в Клуб Кабинета Министров – синее дореволюционное здание, прежде здание Биржи, зодчий – А. Я. Шилле, также сооружение когда-то выступало на улице города в качестве Земельного банка. Его венчают оранжерейные стекла, сложенные в виде пирамиды.
Поднимаюсь в помещение, предназначенное для прямой телефонной линии. Скоро должен начаться сеанс телефонной связи с гражданами. На вопросы будет отвечать заместитель Министра регионального развития. Связь продлиться около двух часов, но до конца я сидеть не буду, подталкиваемый принципом медиа-оперативности я помчусь дальше сквозь скользкий, шало заточенный, ледяной город дальше.
Журналист в белом свитере держит на коленях ноутбук. На столе стоит крупный черный телефон – пока молчит. Журналист задает вопрос о реформе жилищно-коммунального хозяйства. Замминистра дает добротный, ясный ответ и, помимо прочего, имея в виду политику формирования тарифов на жилищно-коммунальные услуги, говорит: «Человек должен знать, за что он платит».
Я почему-то одновременно думаю: «Хорошо бы еще знать, за что человек расплачивается», но! – ша! тссс! тихо! строгий прямой палец к бледным, плотно сомкнутым губам – ведь это кармическая тайная за печатями, в количестве гораздо большем, чем семь, в количестве, которое – не счесть.
Журналист сидит еще немного, затем уходит. Почти бесшумно передвигается по залу фотограф – какой вкусный механический звук издает утроба его аппарата. Звучат также холодные вспышки.
Замминистра берет в руку телефонную трубку, отвечает на первый звонок. Люди задают вопросы на жилищную, жилищно-коммунальную, строительную темы, затрагивают вопрос сдачи в эксплуатацию дома на улице такой-то. Но вот наступает черед особенного звонка. Коллега из предыдущей команды предупреждала меня, что часто звонят люди не совсем обычные. Ее слова подтверждаются.
Это было тогда, а сейчас прекрасная, в ледяной, звездно-балетной позе застывшая ночь (стужа сковала действительность, двигается лишь свет диамантов) и память меня подводит, и я наполняю из зверски зеленой бутылки рюмку, сжигаю над ней сладкий сахар, выпиваю содержимое рюмки, зеленая ведьма обжигает мне горло, включаю диктофонную запись.
Слышен голос женщины, она представляется – все как положено при прямых телефонных линиях. По профессии она филолог, учитель. Она звонит, чтобы сказать, что почувствовала у себя в квартире какие-то нездоровые, зловредные импульсы. Импульсы начали влиять на ее здоровье, она стала болеть и уже еле ходит. Она осторожно заговорила об этом с детьми, заметив, что те приходят в школу уставшими. Уже здесь, уже здесь стоит заметить, что у этой женщины огромное сердце – она увидела, приняла во внимание усталость, бледность несчастных детей, на которых лавиной катится этот чертов мир.
Она прекрасно понимает, что за этим стоит подпольная организация. Однажды ей неофициально вручили брошюру – там якобы пишется, что в некоем институте радиотехники и электроники была разработана установка… радиоволны, микроволны – они направлялись на людей и люди начинали болеть. Вот тут пишут, говорит она, при воздействии этих микроволн на расстоянии – дальше я не могу разобрать. Все это было разработано в Москве – уже четче. То, что тайное – становится явным. Нашлись храбрые ученые, которые все это описали, подпольно издали брошюрку под названием «Считывание мышления и содержание памяти человека. Почему это оказалось возможным, как это делается практически. Подопытные люди».
Я пишу, очень быстро, прямо вслед за диктофонным голосом, почти не ставя на паузу, спотыкаюсь, как будто мучусь за могущественным поездом, в котором – моя любимая, некогда любимая. Не отдышавшись толком, выпиваю теплого абсента.
Она поняла, что ей вручили эту брошюрку, чтоб она знала, что входит в круг этих людей. Это предложение она сказала очень необычным, мистичным, потусторонним голосом. Динамики расположены где-то в потолке – голос женщины льется, как противопожарный дождь.
- А кто вам вручил? – говорит замминистра в черную телефонную трубку.
- А в метро! Солидный мужчина подходит и говорит «Возьмите. Это для вас».
Я выключаю диктофон. Помню, что было дальше. Она просит, чтоб этот вопрос был поднят на высшем уровне, чтоб связались с СБУ, эти устройства вмонтированы в стены, это угрожает людям, говорит, что ей очень, очень плохо, что она уже еле ходит. Это больно, невозможно слушать, но я сижу в зале и слушаю, не покидаю зал. Я безвозвратно утопаю в ее больной, поврежденной душе, но решительно ничего не хочу с этим делать – в эти страшные мгновения она творит из меня человека, достает из меня еще немного того ценного, что осталось – жалость, в частности. И я не могу оторваться от ее души. К душам других, здоровых, рациональных людей порой прикасаешься – и это как поднять в общественном туалете случайно оброненную важную вещь. А ты ее и не поднимаешь – крупная купюра остается лежать на грязной плитке.
Она произносит ключевое: «Стены нам не принадлежат!» Очень странная фраза, очень. И если начать ее сейчас трактовать то мне, может, и не хватить нескольких жизней и, быть может, нескольких вечностей, чтобы распутать эту метафору. Стены. Не принадлежат. Буду ли править этот текст? Текст ли это? Но ты правь мою душу, неизвестная. Как примитивен мой ум – смотрю на рюмку, которую подношу к губам и думаю: «Кровь рептилии». Что за инфантильная чушь.
Встаю, шарю рукой по книжной полке. Во рту горит зеленое зарево. «Психиатрический вестник». Только что сочинил. Такого у меня нет. Нахожу простейший учебник для вузов по психологии. Что ж, возможно, он поможет диагностировать случай.
Открываю книгу. «По мнению Гроффа, трансперсональные явления обнаруживают связь человека с космосом». Что это? Какая-то сладкая наивность. Иду в предметный указатель. Ищу слова на «Ф». Факторный метод, фенотип, физиологические механизмы стресса, физиологические различия, фабра, фазан, фальконет, фаля, фанаберия, фант, фантасмагория. Стойте, это же словарь Далья. Даль. Уходить безвозвратно в неведомую даль. Нежное острое «Л». Лунная дорожка в чаще соленного моря ведущая тебя к бледному диску единственного спутника планеты, глоток апельсинового сока в знойный полдень, гладкие ноги, загорелые ноги, бесподобные ноги молодой девушки. Где и когда это было?
Нашел. «Фобия». Страница 372.
Иду по коридорам богом забытой книги.
Сильные, необъяснимые и неконтролируемые человеком страхи, вплоть до панического ужаса перед какими-то конкретными объектами или ситуациями.
Но есть ли в этом мире хоть одна объяснимая вещь? Кто исподволь подслащивает наш ужас перед бытием?
Кому принадлежат наши стены?
Кто писал когда-то об огромных запасах нежностях, содержащихся в мире, о судьбе этой нежности, которая либо раздавлена, либо растрачена понапрасну, либо переродилась в безумие. Как у меня в руках оказался томик Набокова? Который час? Нужно побрить дочиста лицо перед завтрашним рассветом. Чем снимать щетину со щек, острыми ли крыльями огромных ядовито-разноцветных бабочек, иль острыми многоцветными плавниками рыбок гуппи? Напоследок лишь позволить себе, пока им еще не пришлось проворачивать ключи, дабы пробудить машину, одну крохотную свободку – свободу пальцеавпадпапалпапдлллллллллллллллллллллллллллллмьдвьаммьмм
а
Оавоаволаволаалалалалааш
4к4к
434
К34
4
К4454
5
545
Е
Выведи его из этого горячего летнего сна. Картина следующая: поздний вечер, душно, высокая, то там, то здесь подсвеченная улица, терраса кафе. Люди сидят наполовину застывшие. Слабо, слабо нащупываются в воздухе какие-то нити прохлады, и он всеми силами пытается неприметно вгрызться в эти предполагаемо-холодные артерии, но тщетно – недорогая рубашка слилась с телом в липком единстве. Он с юности берег необычную надежду – что она, только она единственная посвятит его в тайну этой картины, поделится с ним ключом к этой высокохудожественной головоломке. Приподнятая улица, пару шпилей, строгий улей темных кирпичей, то там, то здесь наполовину немые источники света, то там, то здесь кариатиды, мигнул фонарь, люди продолжают сидеть за милыми, невместительными столиками кафе, почти не двигаясь – от кариатид их отличает легкая погрешность, дисперсия. Что все это значит? Ей не обязательно было предоставлять в его распоряжение какую-нибудь семантику, какие-то слова (хотя он сходил с ума от ее голоса), ей не нужно было разрабатывать философскую систему, тезаурус истины. Она в своем оголяющем ноги хлопковом платье должна была его лишь обнять, и тогда бы он вмиг все понял. Из этого сна нет выхода. Грусть, безвкусица, джаз и вино. Горькое наслаждение неведеньем.
Презумпция сомнения.
Смог бы Иисус Христос вытянуть несчастного Лазаря из зловонной пещеры, если бы того, по какой-нибудь гипотетической социальной программе, до этого растащили на части, ткани, материалы и органы? Доступно-популярные версии христианства как-то незаметно приучили нас к тому, что раз плоть греховна и бренна, то и черт с ней. Но ведь Иисус воскресает именно телесно, а не как-то иначе – апостолы не устраивают с ним спиритический сеанс – нет, предусмотрительный и скептичный Фома вкладывает свой перст в раны Христа, чтобы убедиться, что тот – из плоти и крови. В этом состоит фундаментальная привлекательность христианства по сравнению с язычеством – человек не превращается в облачко или пар, который потом вселяется в тело белки, а дух белки перетекает в тотем кабана и так далее. Здесь есть более выгодная возможность восстановиться полностью, со своими ногами, руками, цветом своих глаз. Сохранить свою идентичность. «Быть собой» – в конце концов – главная психологическая парадигма Западной цивилизации.
Оставим Богу решать технический вопрос воскрешения, если роговица воскрешаемого сморит ультрасовременный плазменный телевизор в Токио, сердце разгоняет техасскую кровь пассажира, сидящего в поезде, пересекающем Ла-Манш, а зубы в виде незамысловатого ожерелья украшают шею какого-нибудь тропического аборигена.
Инновационный закон Министерства здравоохранения противоречит духу Конституции Украины, и если не прямо нарушает, то существенно наступает на пятки статьям 28 и 29. Это там где про честь и неприкосновенность.
Презумпция согласия – вообще этакий метафизический монстр от юриспруденции. Можно ли, скажем, закрепить презумпцию согласия за 12-недельным плодом? То есть, человек еще не родился, еще находится в некоем безвременье, в бездне материнского живота, но уже согласен в случае чего пожертвовать своим материалом на благо общества.
Понятно, подобное согласие, либо же несогласие, должен оформлять родитель ребенка. В Украине есть 72 семьи, в которых воспитываются по шестеро детей, 229 – где воспитывается по пятеро. Словом, в стране по-прежнему есть многодетные семьи. Что должна делать многодетная мать в случае, если она не одобряет новую гуманитарную политику? Писать шесть отдельных заявлений в Минздрав? «Мой сын Коленька не согласен быть донором органов», «Мой сын Петя не согласен быть донором органов» и так далее.
Впрочем, мало ли, вдруг украинское общество смогло бы сыграть в подобную хирургическую утопию по схеме: «Я заранее соглашаюсь поделиться после смерти своим богатым внутренним миром, потому что знаю, что если что-то случится со мной – меня будут безотлагательно ремонтировать при жизни».
Но, конечно же, подобный закон необходимо было бы снабдить регулирующим механизмом в эстетическо-ритуальной области. Чтобы от человека что-нибудь оставалась некая целостность, сообразная гробу. Что бы было что отпевать.
Может, все-таки написать диссертацию? Например, о медия и обществе. Или просто о женских ногах. Хотя, какое тут “просто”…
У Митта Ромни был безупречный красный галстук. У Барака Обамы был безупречный синий галстук. Во время дебатов они пытались ответить на вопрос, как, имея в наличии всего две ножки, смастерить стул, и счастливо-долго на нем сидеть. Ответ: никак.
Но вся суть нашей жизни выражена в том, к услугам каких именно слов, каких семантических конструкций, стремясь проинформировать окружающих об этом сакраментальном «никак», обратится человек. И какой при этом галстук он наденет. Вся наша жизнь – это, к великому сожалению, предвечное «никак». О несбыточности жизни писали все великие фантазеры, классики литературы. Они исследовали ее. Их книги – музеи слез, музеи грампластинок отчаяния.
Социалистический энтузиазм, стремление лечить финансистские «игры разума», обещания девиртуализировать денежные средства, поимка фондовых призраков, безумных пузырей, принудительное обезжиривание котов с Уолл-стрит, развитие реального сектора – все это звучало когда-то здраво. Но есть ли путь назад, в мир действительного? Громоздкое число – 2012. Прежде, чем отвечать на вопрос – всамделишна ли сия щепоть денег, что гарантирует ее вес, и где-то она по-настоящему хранится, следует попытаться ответить на менее, как нам кажется, специфический вопрос – реален ли некто, кого ты видел сегодня вечером, реален ли человек в свете поникшего фонаря, реален ли тот, кто дышит холодным джазовым октябрьским воздухом.
Тест Тьюринга звучит так: «Человек взаимодействует с одним компьютером и одним человеком. На основании ответов на вопросы он должен определить, с кем он разговаривает: с человеком или компьютерной программой. Задача компьютерной программы — ввести человека в заблуждение, заставив сделать неверный выбор».
Умозрительно-экранные роботы неустанно усложняются, а человек стремительно упрощается. Мы идем навстречу друг к другу. Повсюду туман.
Социальна сеть – великое устройство. Оно сделало то, что не до конца удалось телевидению. Где нужно – оно устраивает революции. Где не нужно – не устраивает, наоборот – сдерживает. Мы сказали великое, но не сказали, что тонкое. Сравнить с метким хирургическим скальпелем нам это устройство не удалось. Стратегия хватила лишнего, перестраховалась, и, так сказать, слишком перестраховалась. Отменяя революцию, сильные мира сего, отменили заодно и все остальное. Бороться с колорадским жуком при помощи напалма – туда же – в огонь – уходит все остальное. Невротическая предусмотрительность верховных боссов. Инвестиции в небытие. Как прошел твой день? Неплохо, я проинвестировал небытие. Сведя на нет реконструкционный задор молодежи – манипуляционные силы коснулись через чур фундаментальных вещей. Теперь мы имеем выезженное поле – целое поколение интеллектуальных хромых и колченогих, людей, чьего умственного ресурса хватает только на самую короткую правдолюбиво-юмористическую (как следствие – совершенно неправдивую и несмешную) фразу. В этом моменте у нас совершенно неметафорически перехватывает дыхание, и мы задыхаемся от беспрецедентной новизны – мы наблюдаем людей, для которых односложное предложение заменило целый мир, со всеми его горячими и холодными звездами, квантами и картинами Боттичелли. Но как дурно писать о подобном, заметили? Любая критика современного общества выглядит несостоятельной и уязвимой, попросту наивной – будто пишет второкурсник-романтик.
И все-таки человеку для размножения необходим разум. Вне культурной среди, сугубо на отлаженных, рациональных началах, как мудрецы-животные, он размножаться не может. Разума нас поэтапно лишили. Наш разум был ущербен и почти бесполезен, но это все что у нас было.
Небольшой стихотворный эпиграф:
я пишу как умею в ритме бесконечных недель
понедельник: склады пусты единицей обмена стала крыса
вторник: бургомистра убили какие-то неизвестные
среда: говорят о перемирии противник интернировал послов
мы не знаем их местопребывания то есть места казни
четверг: после бурного собрания большинством голосов отвергли
предложение торговцев пряностями о безоговорочной капитуляции
пятница: начало чумы суббота: покончил самоубийством
N.N. непоколебимый защитник воскресенье: нет воды мы отбили
штурм восточных ворот именуемых Вратами Завета
Это из «Рапорта из осажденного города» Збигнева Херберта. Дон Делилло вывел из одной строки целый художественный роман. Дэвид Кроненберг вывел из одной строки целый художественный фильм. Мы тоже попробуем пофантазировать. Хоть это не комильфо – пользоваться «находками находок», но позволим себе небольшую постмодернистскую вольность.
Если бы вместо портмоне пришлось носить мешок с новой единицей обмена? Вы бы спустились со своей знакомой в уютное полуподвальное, полуосвещенное заведение, сели бы за круглый стесняющий столик, она была бы одета в коктейльное платье и весь мир делал бы вид и она сама бы, естественно, делала вид, что все нормально, что эта приоткрытая нежная полость, которую так искусно обыгрывает непрочный свет, кладя на нее волнительные тени, эти фрагменты наливных персей, поставленных на постамент бюстгальтера, эти тончайшие шлейки, переброшенные через худощавые плечи – все это ничего не значит, все это нет, не является безумием, бесконечной фата-морганой, проклятием-ориентиром, словом, – самым красивым явлением в наблюдаемой нам Вселенной. Мы не будем говорить о плавно, тесно сложенных накрест ножках, выразительно-открытых твердых коленках, нет, не будем.
Вы закажете сомнительные чизкейки с вымышленной малиной, вы будете пить кофейные помои, вы будете ковыряться в курином салате, и вы будете говорить, и фальшиво будут петь сезонные музыканты с крохотной сцены. Когда замкнутый кельнер принесет счет, ты разворошишь свой мешок и начнешь расплачиваться. Вместо купюр ты будешь класть на стол мертвых крыс, одну за другой. Какие-то крысы будут постаревшими в своей смерти, какие-то – свежими. Иссохшие, сплюснутые, почерневшие, с ломкими хвостами-соломинками, будут перемешиваться с мясистыми, чьи гноящиеся внутренности будут перекатываться под волосатой кошей, а хвосты их будут оставаться еще мягкими и гнущимися.
Ты достаешь из своего мешка тела мертвых крыс и раскладываешь их на столе, прикидывая в уме, сколько оставить на чай этому замкнутому кельнеру, и вдруг одна из крыс оказывается живой. Она впивается отравленными зубами тебе в не успевшую руку. Девушка в коктейльном платье, твоя визави, в этот момент вскрикивает неудержимым смехом, ее язычок весело клокочет во рту, искусно напомаженная верхняя губка приподнимается на рядом белых зубов, глаза ее сияют.
P.S. Chop Suey, Эдвард Хоппер,1929, социальный реализм, холст, масло
Ночная поэма
Вот, как всегда,
В потемках, ночью,
Ты свой сопровождаешь секрет.
Горят фонари,
Извозчик, он же таксист,
Включает свои механические огни.
Вновь и вновь
В потемках, не днем, а ночью,
Ты свой сопровождаешь извечный секрет.
Из-под ядовито-зеленых крон горят фонари
И глядят, и шофер задумчиво, задумчиво очень
Фары включает движением руки.
Снова ты в тяжелых подковах, ночью.
Бредет по улицам нелепый секрет,
И ты запряжен в него.
А тонкие, словно дамские сигаретки, фонари
Горят, и водитель такси
В замок зажигания вдавливает ключи.
Ну вот опять, назло всем,
Ночью,
В карман нагрудный (где сердце) ты прячешь секрет.
Вдоль улиц ночных, непонятных, растут фонари.
И некто, почти безликий, в прокуренной кабине
прокручивает ключи – горят машины огни.
Вновь ночь и вновь кто-то разлил по улицам
Темный эликсир.
Вдогонку вечному цвету твоего секрета, мой друг.
А фонари, казалось бы, сияют так ярко, но посмотри –
Они ведь тусклы.
Безымянный человек – управленец машины – настойчиво тормошит, будит фары свои.
Как прежде, блестит на тротуарах
ночь.
Ты ведь помнишь свой шалый секрет?
Кто-то украсил столбы сферами, которые отдыхают лишь днем.
Водитель машины провернул ключи –
Заревели огни.
Как встарь, черна эта ночь.
Ты хранишь недремлющий секрет,
И странствуешь с ним.
Горят фонари, гуляет
Тень.
Водитель такси светом, слегка, разгоняет встречную темень.
По-прежнему, глубокой ночью
Припасенный секрет не дремлет –
Нет.
Улица разукрашена таинственными светящимися фонарями.
Тот, кто водит такси,
включил ключами фары – смотри.
В очередной раз ночь –
Здесь она длится двенадцать месяцев.
Секрет – это лабиринт; был странен его зодчий.
Фонари –это светозарные перепонки черного города.
Сидящий в машине – едва ли не волшебник.
Движению его руки подчинились огни.
Снова, снова, снова, этой ночью
Ты попытаешься ответить на главный вопрос:
«Любишь ли ты свой секрет?»
Фонари осветят твой ответ, или молчание.
Водитель отопрет железным ключом
Фары.
Ночь – это темная река.
Не будем банальными и не будем говорить,
Что ты стремительно тонешь в ней вместе со своим секретом.
Фонари – самые грустные существа в этом городе.
Водитель, сну вопреки,
Пробудил фары, огни, жирные, жирные, мясистые светлячки.
Так что вот, как всегда,
В потемках, ночью,
Ты свой сопровождаешь секрет.
Горят фонари,
Извозчик, он же таксист
Включает свои механические огни.
P.S. Картина принадлежит кисти Эдварда Хоппера. “Полуночники”. Шедевр, без которого невозможно было рождение другого шедевра - “Бегущего по лезвию”.
Закон против совести.
Сугубо хозяйственное решение. Чтобы ослабить информационное давление. Тут нет никакого злого умысла. Во всяком случае, нет изощренной эстетики. Закон примут, он полежит на дне, замаскированный илом, и начнет действовать где-то спустя год. Тогда у него будет статус многовековой данности (как у солнца, например), ведь наша близорукая память превращает любой год в вечность. Возможно, такой закон следует даже расценивать как этап причудливой модернизации, мировоззренческий переход от анархо-блатной картины мира к функционально-тоталитарной. Никаких тяжелых предметов, никакого праведного гнева, дремучих дуэлей, звонков среди глубокой, темной, слепой ночи. Все только через суд – по-прежнему самый честный в мире.
О журналистах. Журналисты, которые стояли и смотрели, как полуобнаженная женщина с лихой прической валит наземь поклонный крест, получают, возможно, то, на что заслуживают с метафизической и профессиональной точки зрения. Мы говорим это сейчас не потому, что Иоанн Креститель, нарисованный Да Винчи, таинственно указывает на небо, в котором, если верить Шекспиру, сокрыто больше мудрости, чем снится нашим мудрецам. Нет. Если бы полуобнаженная женщина с лихой прической спилила какой-нибудь условный памятник атеизму – деревянного Дарвина, ласкающего испуганную обезьянку – мы бы говорили так же.
Теперь о журналистике в целом. Она, как известно, совесть современного информационного общества. В открытом, прозрачном, информационном государстве журналистика является фактором стимулирования решений всевозможных насущных проблем. Но совесть, оказывается, сама по себе существовать не может. Сами по себе, прибегая к радикально замкнутому натуральному хозяйству, существуют разве что монахи, да и те вступают в экономические связи – продают, к примеру, свой дивный мед. Итак, совести естественным образом нужна финансовая подпитка. Здесь происходит стилистический выбор.
Здорово быть правильным парнем, работающим ради правды за деньги, имеющие правильный стилистический оттенок, или, вернее, запах. Деньги на самом деле пахнут, и характер этого запаха имеет решающее, судьбоносное значение. Работать за деньги, пахнущие средней полосой, безлюдной березовой рощей, газопроводом – скука смертная. Деньги должны пахнуть демократией, кратчайшими джинсовыми шортиками с легкой, мягкой, волнительной нитяной бахромой, которые прочно обхватывают ягодицы калифорнийской девушки, мчащейся на стремительных роликах. И не просто каких-то абстрактных шортиков, а конкретных, определенных во времени и пространстве, а именно – шортиках, в которых она отъездила в жаркий полдень, шортиках, в которых она каталась вплоть до перенасыщенного, жутко-апельсинового заката, нависшего над темнеющим океаном, шортиках которые она, вся вспотевшая, сладко-липкая, тяжело дышащая, сняла лишь когда солнце окончательно погрузилось в воду. Деньги, за которые должен работать правильный парень, обязаны пахнуть этими шортиками. Потому что это запах демократии.
Тем более в комплекте с березовой рощей обычно идет желание (не сразу проявляющееся) среди этой тоскливой рощи и застрелиться. Впрочем… Впрочем, из-за запаха коротких девичьих шортиков тоже может возникнуть желание выстрелить себе в заплаканное небритое лицо. Но не будем вдаваться в художественные подробности.
Как происходит журналистика? Рассмотрим рядовой, не экстремальный случай. В госструктуру в письменном виде приходит информационный запрос от прогрессивной журналистки. По интересующей теме она может задать штук двадцать тягучих длинных вопросов. Здесь уже встает вопрос о здравом смысле. Почему вопросов двадцать, а не сорок, или миллиард? Письмо приносят главе департамента, и тот расписывает его на своего заместителя. Заместитель, в свою очередь, расписывает запрос на какого-то узкого специалиста (давайте назовем ее Дарьей Ивановной), которая сидит где-то в подвале в компании посеревшего фикуса, отцветшего цветка и неработающего электрического чайника. Дарья Ивановна, узкий специалист, у которой и так жизнь нелегка и полна всевозможных забот и нагрузок, начинает, скрипя свое нездоровое сердце, готовить ответ по всем пунктам запроса. По-сути, давая ответ, она сама напишет как минимум половину будущей статьи. Прогрессивной журналистке останется только все это эффектно скомпилировать, и деликатно облить грязью Дарью Ивановну. Получив гонорар, прогрессивная журналистка пойдет вкушать священное сочетание чизкейка, украшенного зернышком калины, и ядреного капучино, оснащенного плавным ореховым сиропом. Прогрессивная журналистка – обаятельный герой с кофейным привкусом, а Дарья Ивановна – потешный, глупый и, главное, бесплатный информатор.
В законе Украины «Про информацию», который, кстати, на идеологическом уровне обеспечивают вышеописанную схему, говорится важное: «Информация – любые ведомости и/или данные, которые могут быть сохранены на материальных носителях, или отображенные в электронном виде». Формулировка приближается к главному, но главное не высказывает. А главное, это то, что информация – суть товар, деньги, продукт. Итак, специалист бесплатно дает журналисту продукт, который тот потом реализовывает за деньги, создает контент, гравитационно связанный с рекламой аккуратно сексуального белья. А статья может быть о том, как в сельской школе несчастным детям не хватило парт. И эта статья – гравитация для рекламы хватких трусиков. Так это работает. Справедливо ли это с экономической точки зрения? Едва ли. Но существует идея, что информация должна быть свободной. И эта идея прекрасна.
Как отличить журналистику от хорошей шутки, плохой шутки, просто шутки, перформанса, или чистого арта? Многие из вас наверняка видели сюжет о том, как журналистка внедрилась в Femen, участвовала в их трейнингах, летала вместе с ними в Париж, ну и, естественно вместе с ними оголялась. В конце репортажа нам сообщают, что билет в Париж стоит 500 евро, такси 100, еда 200, отель 200. А аренда офиса в центре Киева – 20 000 грн. То есть, для того, чтобы узнать, что в Париж слетать, оказывается – дорого, человеку пришлось куда-то там внедряться, снимать с себя одежду, и в итоге предавать девушек, которые считали этого человека своим камрадом. Где здесь здравый смысл? Это скорее похоже на шутку, или искусство.
Наша совесть непроста. Но без нее никак. Впрочем, у нашей совести хорошая хватка. Совесть вообще нелегко одолеть.
P.S. Картина принадлежит кисти Эдварда Хоппера. «Сиденья в вагоне».
Несколько дней езжу на работу не на своей машине. У этой случаются интеллектуальные всплески. К примеру, она требует, чтобы люди, сидящие спереди, непременно пристегивались. Еду утром, один одинешенек, ни души кроме меня в салоне нет. Еду и вдруг машина начинает сигнализировать и требовать, чтобы некто (sic!) немедленно пристегнулся. А потом передумывает. Оказывается, машина не знает, что делать с портфелем, сидящим на сидении. Он для нее как кот Шредингера, кот Юма, или как кот любого другого феноменолога, – кот, который находится в пресловутой суперпозиции – ни жив, ни мертв, ни жив, ни мертв, и так до ее величества бесконечности. Она, машина, не может его, портфель, окончательно взвесить. Я вспоминаю «21 грамм Иньярриту», и сложный литературно-философский вопрос: «do androids dream of electric sheep?», который так прекрасно и беспрецедентно экранизировал когда-то Ридли Скотт.
Может там, в механических глубинах машины, уже происходят мистерии, кому-то мерещатся призраки, и идет борьба за финальную мысль – есть ли потустороннее, есть ли Бог. И, может быть, там, внутри, уже создается ложно-метафорических язык для решения этих пыточных вопросов, язык, который замурует тамошних философ в замкнутом на самом себе лабиринте.
Кстати, о языке. Уже не в первый раз попадаются на глаза экспертные заявления об, я цитирую действительность, «охлаждении отношений между Банковой и Кремлем». Но здесь, пожалуй, следует возразить. Совсем недавно, в рамках Дней Москвы в Киев приезжал Собянин и встречался с Поповым. Помимо всего прочего, с Внешэкономбанком было подписано соглашение, которое обеспечит финансирование строительства четвертой линии метрополитена и поспособствует улучшению транспортной системы Левого берега. Может, мы неправильно поминаем языковой эффект «прохладные отношения»? Может, вообще нужно сделать ревизию всех метафор, – ревизию и переосмысление. Почему «прохладные» – непременно «неважные»? Бывают же бесподобные летние вечера, когда на смену глухому, неподъемному зною с моря приходит легкая освежающая прохлада.
В этой жизни, чтобы не сойти с ума, нужно хоть с кем-то, хоть сколько-нибудь, спать и дружить. Единственное исключение – окончательное познание Бога, после которого такие вещи уже вряд ли понадобятся. Но об окончательном познании Бога говорить не приходится.
Европе, этой бледной, надменно-загадочной даме, мы никогда не были нужны, Америка тут незримо потопталась в свое время, и удалилась, оставив для острастки парочку прогрессивных периодических изданий – решила, видимо, что ей хватает своих реднеков. Так что остается Россия. Конечно – и в дружбе, и в интимных отношениях всегда есть главный и «не совсем главный».
Украинская культура – это прекрасное произведение искусства, но не биологический организм, не агрессор, не хищник. Представителей украинского сознания можно поделить условно на два типа. Первый – это те, кто на уикенд ездит во Львов, объедается там варениками и кофе, второй – те умницы-бессребреники, которые поименно знают всех представителей «Расстрелянного возрождения». Ни первые, ни вторые в политическом смысле не активы, поскольку активы сугубо в культурном (просто у одних вареники да бубен, а других книги и грезы), поэтому угрозы «Русскому универсуму» они не представляют.
Человек настолько сильно презирает себя, что создает предметы. Из глубочайшего презрения человека к человеку произрастают все эти прекрасные, искусные, давайте говорить откровенно – совершенные предметы, состояния материи. Стань посреди зала для за конференций и заседаний, зала для величественной корпоративной тщеты, стань и осмотрись по сторонам, и что ты увидишь: вечно молодые экзотические растения в расписных горшках, ты увидишь грубо-продуманные картины ушло-мечтательных, малотрадиционных художников, ты увидишь кресла дивных форм и расцветок, ты узришь многофункциональную технику, гладкую прозрачность просторных зеркал и окон, и еще множество красивых дизайнерских решений и украшений. И, увидев это, ты поймешь, что ты ничто по сравнению со всеми этими сокровищами, поймешь, что они в стократ лучше тебя, что ты прах, прахом был, прахом остаешься и прахом останешься, и начнешь стыдиться, тебе будет стыдно стоять перед совершенством этих предметов, и, чтобы хоть как-то слиться с этим высшим пространством, чтобы закамуфлировать свою уродливость и дешевизну, скрыть тот факт, что жизнь твоя ничего не значит, чтобы раствориться, скрыться, самому стать хотя бы отчасти предметом, приобщиться этого беспредельного совершенства мира предметов – ты наденешь деловой костюм, обуздаешь екающее адамово яблоко петлей, узлом, бутоном выверенного галстука, защелкнешь посверкивающую в свете этих строгих исправных лампочек запонку.
На днях в Fairmont Grand Hotel Kyiv прошла презентация самого дорогого платья в мире. Его стоимость – пять с половиной миллион долларов. Оно усеяно брильянтами по 2 и 5 карата. Не важно, как это выглядит, главное – построены довольно прочные доспехи, защищающие своего носителя от финансовой значительности окружающего его мира. Не важен материал. Можно брать стодолларовые купюры и приклеивать их непоколебимым клеем к коже, слой за слоем, слой за слоем, превращая себя в живое денежное папье-маше с мясной начинкой.
А как нежно налегает на «лежачего полицейского» какой-нибудь господин с пухлым достатком выше среднего и выразительным нежным мягким животиком, налегает безмерной машиной своей, аккуратно, чтобы не нарушить устройство ходовой, объезжает препятствие. Так плавно и аккуратно он налегает, быть может, на какую-нибудь смиренно-хрупкую кокотку, на гладь ее невозможно гладкой кожи, наседает на скульптурную тонкость ее рук, плечиков, на ягодную свежесть и спелость ее розовых губ. Но дело не в этом. Просто он щадит и боится повредить ходовую машины, которая переживет его на десятки лет. Он будет прочно покоиться на дне земли, и всякая память о нем источится, а машина, о ходовой которой он так беспокоился, будет спокойно стоять на поверхности, и даже, возможно, ездить. Парочка толковых механиков решит эту проблему.
Кстати, самое дорогое платье в мире весит тринадцать килограмм. Столько же в среднем весят человеческие кости. Похудеть окончательно не выйдет. По окну расползлась прекрасная, немного подгнившая, как прежде грустная, изможденная кратерами луна.
P.S. Картина принадлежит кисти Эдварда Хоппера. «Синий вечер».
Стерхи, пасквили и фельетоны, литературоцентричные интервью Быкова, запрещенное «Ну, погоди», беспомощная рецензия в глянцевом журнале на фильм, который, в общем-то, никто так и не посмотрел, холостая хватка холеной ручки, пытающаяся уловить тренды рыжеющей осени и прочее, прочее, прочее. Похоже, пока сообществу «не о чем» жить. Как впрочем, и тысячи лет назад. Быть может, какой-нибудь философ когда-нибудь (скажем, через пару секунд) примется говорить о мире, как о чем-то, что «так и не произошло». Но скажет ли он этим что-то новое? Чуткий, взыскательный слушатель припомнит ему цитату из «Амели»: «Жизнь — лишь репетиция спектакля, который никогда не состоится», Цветаевкскую «Невстречу» и еще, быть может, «Ничто, или Последовательность» из «Абсолютной пустоты» Станислава Лема.
На днях проходили теледебаты Тигипко и Яценюка. Казалось бы, прямая интеракция не просто двух индивидуумов, но представителей двух антагонистических сил в политике. Но, в итоге, неслышно было даже свистящего свежего звука, который возникает, когда разминаются друг с другом два поезда. А они, безусловно, разминулись. И все это Киселев назвал «рингом». Но на этом «события, которые не сбываются» не исчерпываются. Что-то мне подсказывает, что не будет никаких дебатов между Кличко и Шевченко. Достаточно лишь стимула, все остальное произойдет в воображении комментаторов и предсказателей. Событие отныне не нуждается в физическом воплощении.
Виртуализация сферы чувственного, интимного. Женщины откупились от мира подлинных переживаний парочкой скабрезных фотографий, бросили их нам в лицо, как подачку, и сбились в амазонские стайки. Женская дружба – это эстетика лесбийского кабачного образца, тошнотворный «лонг-айленд» и сырой, неуклюжий пепел дочиста вытрушенных сигарет.
Остается ли здесь хоть что-то действенное и действительное? Огненный закат над городом, феномены природы? О, да, но только если тебе лет двадцать. Со временем ты понимаешь, что вы с закатом поставлены в разные, фундаментально разные условия – ты стареешь, а он нет.
Так что же остается настоящего? Боль. Ну, конечно же, боль. Ее ты не сможешь подделать. Пока мне больно – я живой. В самом лучшем и самом прекрасном случае боль – это любовь.
P.S. Картина принадлежит кисти Эдварда Хоппера. “Комната в Нью-Йорке”.
Книга “50 оттенков серого” стала мировым бестселлером. О том, что литература мертва, уже давно известно. Но, оказывается, ее не удосужились должным образом захоронить.
Данные соцопросов с нелегко скрываемой укоризной указывают на то, что граждане Украины мало интересуются персональным составом выборных списков и в лучшем случае ориентируются на первую пятерку кандидатов в народные депутаты. В худшем случае местоположение прекрасного свободного чернильного стерха на бюллетене предопределяется отношением избирателя к лидеру партии, или бренду, или когда-то виденному удачному агитационному ролику. Отношение это может быть затяжным и хроническим, как, скажем, генитальный герпес. Впрочем, возможно, это правильно – даже самое примитивное и фрагментированное убеждение должно быть подобным герпесу – пылать, алеть и, конечно же, зудеть. Подлинное идеологическое убеждение, как и подлинная любовь – неизлечимый дар.
Словом, 39% избирателей вообще не знакомы со списком любимой партии. Но ведь и о женщине, которую люблю, я могу не знать не только чего-то по мелочам, но могу также не ведать о чем-то ключевом в ее личности, ее прошлом, которое эту личность составляет. Отменяет ли этот дефицит информации мою любовь к ней? Отнюдь нет.
Но простора для размышлений здесь достаточно. Допустим, в выборном списке двести имен. Что мне нужно знать об этих двухстах, чтобы проголосовать за их общую политическую совокупность. Что я могу в принципе знать о них? Тут перед нами встает вопрос гносеологической глубины в избирательном процессе. И вопрос этот приводит к парадоксальным размышлениям.
Итак, какое знание о кандидате можно считать достаточным? Дискретно ли это знание? Или непрерывно, и нам, для того, чтобы сделать не просто правильный выбор, но иметь право на этот выбор, нужно знать не только политический и биографический бэкграунд каждого отдельно взятого кандидата, но и, скажем, углеводный состав его ежеутренней трапезы?
В древнегреческой апории Евбулида о лысеющем человеке рассматривается схожая проблема, вернее схожий механизм, работа которого все еще представляется нам неясной. Если волосы с головы человека выпадают по одному, то с какого-то конкретно момента, после какого конкретно выпавшего волоса мы можем достоверно сказать о человеке, что он лысый? Эта апория удивительным образом сочетается с другой древнегреческой апорией – апорией Зенона о черепахе и Ахиллесе. Человек никогда не полысеет, даже если будет лысеть катастрофически быстро, ровно как и Ахиллес никогда не догонит черепаху, как бы стремительно не бежал. И мы никогда не достигнем некой абсолютной полноты знаний о политической силе, за которую собираемся голосовать, хотя бы потому, что не обладаем критериями таковой. Более того, ее никто не собирается достигать. Это было бы абсурдно и нерационально. Поэтому выборы, даже в условиях большой осведомленности, остаются уделом веры и эстетики.